воскресенье, 26 июня 2011 г.

прот. Г. Эдельштейн: СОБЛАЗН И ГИБЕЛЬ


 

Мы стоим перед страшным фактом
потери различия добра от зла.
А.В. Карташев

Правда и ложь смешались воедино.
Добро и зло стали неразличимы.
И.А. Ильин

I. Подбор и расстановка кадров – дело партии

На заре «перестройки» председатель Совета по делам религий К.М. Харчев сформулировал долгосрочную программу нашего государства в области религиозной политики: «И тут перед нами встаёт задача: воспитание нового типа священника; подбор и расстановка священников – дело партии».
Как любой чиновник среднего уровня власти, К.М. Харчев просто выполнял указания вышестоящего начальства. 13 марта 1986 г. Секретариат ЦК КПСС постановил: «Поручить Совету по делам религий при Совмине СССР совместно с КГБ СССР подготовить предложения об упорядочении подготовки кадров духовенства». Эти две «конторы» неизменно работали и готовили кадры для Русской Православной Церкви совместно.
Строго говоря, основополагающее и кардинальное решение об упорядочении было принято в ночь с 4 на 5 сентября 1943 года, когда И.В. Сталин принял в своём кабинете в Кремле трёх высших иерархов нашей Церкви, присвоил Ей новое имя: «Русская Православная Церковь», (вместо прежнего – «Православная Российская»). Слово «Россия» со всеми производными было ненавистно большевикам. В той части земного шара, где до 1917 г. была Россия, большевики ударными темпами созидали новое государство. От прежнего не должно было остаться ничего: новая душа, новая религия, новые регалии, новая история («пуповину оторвать») и, несомненно, новое имя. Обезьяна не может не пародировать Творца. «И сказал Сидящий на престоле: се творю всё новое». (Откр. 21, 5)
А.В. Карташёв так писал об утрате Россией своей души, своей религии, своего имени: «Православие могло обойтись без России. Но обратное соотношение исключено: России нет без Православия. Мыслимо исторически, что Россия могла стать и мусульманской и буддийской. Но это была бы какая-то иная Россия, с другой душой, с другой историей. Равно, если бы Россия была действительно навсегда переделана, например, нынешними интернационалистами-марксистами и, утратив свою прежнюю христианскую душу, душу «Святой Руси», заменила бы её атеистической душой, она перестала быть по существу быть Россией. Признаком этой переделки-подделки является для богоненавистнической так называемой «советской» власти её отвращение от священного имени «Россия» и прикрытие анонимной, демонической трагикомедии буквенной абракадаброй СССР».i
Сейчас в наших церковных кругах принято путать слова «русский» и «российский», товарищ Сталин очень чётко их различал. «Мне было задано 3 вопроса личного порядка: а) русский ли я, б) с какого года в партии, в) какое образование имею и почему знаком с церковными вопросами. «…» т. Сталин, несколько подумав, сказал: 1) надо организовать при Правительстве Союза, т.е. при Совнаркоме, Совет, который назовём Советом по делам Русской православной церкви».ii Это всё говорилось на даче Сталина. Через несколько часов, в кремлёвском кабинете: «Т. Сталин спросил: а) как будет называться патриарх, б) когда может быть собран архиерейский Собор, в) нужна ли какая помощь со стороны Правительства для успешного проведения Собора (имеется ли помещение, нужен ли транспорт, нужны ли деньги и т.д.)
Сергий ответил, что эти вопросы предварительно ими между собой обсуждались и они считали бы желательным и правильным, если бы Правительство разрешило принять для патриарха титул «патриарха Московского и всея Руси», хотя патриарх Тихон, избранный в 1917 г. при Временном правительстве, назывался «патриархом Московским и всея России».
Тов. Сталин согласился, сказав, что это правильно».iii
Совсем уже скоро, 1 января 1944 г., зазвучит на всесоюзном радио гимн с бессмысленным началом:
Союз нерушимый республик свободных
сплотила навеки великая Русь.
Да здравствует созданный волей народной
вликий могучий Светский Союз!
Как могла «великая Русь» сплотить полтора десятка республик в «созданный волей народов единый могучий Советский Союз» одному лишь Сергею Владимировичу Михалкову известно). Так начался, по определению И.А. Ильина, «предательский конкордат между большевиками и так называемой «патриаршей Церковью». Насколько можно судить по текстам И.А. Ильина, он нимало не был озабочен чистотою марксистско-ленинского учения, большевизм Ленина, Троцкого, Кирова, Сталина был для него в равной мере сатанизмом. Конкордат предательский потому, что иерархия Московской Патриархии пошла в услужение этому дьявольскому режиму. Других участников конкордата – Сталина, Молотова, Берию – Ильин в предательстве не заподозрил и не обличил. Если кто-то полагает, что конкордат был кем-то когда-то расторгнут, пусть назовёт время, место и действующих лиц. Я полагаю, что коллаборация продолжается и укрепляется от года к году вплоть до сего дня. Неизменными остались имена, неизменной осталась сущность именуемого.

прот. Г. Эдельштейн: Прекрасный новый мир


Я принадлежу к самой удивительной и странной социальной группе. Я не попадаю ни в один из двух классов, составляющих совет­ское общество, не отношусь и к «прослойке» — интеллигенции. Каж­дый день, открывая любую газету, я читаю: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Нет, этот экуменический призыв коммунистического манифеста не ко мне. Многие годы официаль­ным гимном моей страны был «Интернационал», но слова гимна моей Родины были прямо и открыто враждебны мне. Я не член профсоюза и не могу им стать. За 70 лет никто ни разу не представлял меня на первомайских или октябрьских парадах и демонстрациях ни вни­зу — в колоннах, ни вверху — на трибунах, первомайские и октябрь­ские лозунги не призывали меня «крепить», «умножать», «усилить». Я никогда не становился на трудовую вахту и не участвовал в социа­листическом соревновании, разве что на строительстве Беломоро-Балтийского канала. Я – "чуждый элемент", "пережиток прошлого", "осколок эксплуататорских классов".
Я не гражданин ГУЛАГа, но никто никогда не говорит и не пишет мне «товарищ», а если где-то ненароком обмолвятся и по привычке скажут, я не отвечу и даже не повернусь к говорящему: это не ко мне. И сам, естественно, никого и никогда этим словом не зову. В послед­ний раз, помнится, так обратился к моему собрату А.Блок в поэме «Двенадцать»: «Что нынче невеселый, товарищ поп?» Долгополый собрат мой и в той поэме отвечать не пожелал, предпочел за сугроб схорониться, хотя подмечено было точно и вопрос был очень сущест­венный. Но «товарищ поп» не принимал хиротонию от тех двенадца­ти Петрух и Ванюх, провидевших за снежной вьюгой «свободу без креста», не мечтал попить с ними кровушки да пальнуть пулей в свя­тую Русь. Он был совершенно чужой для тех апостолов, и они были совершенно чужие ему: он не собирался служить тому оборотню «в белом венчике из роз».

"Да воскреснет Бог и расточатся врази Его"


День второго рождения Воскресенской церкви села Карабанова

Рождение каждого прихода начинается с казенной бумаги.

"Учредителям религиозного общества

Выписка

из протокола № 14 Заседания Совета по делам религий при Совете Министров СССР 13 сентября 1990 г.

Слушали:

Представление Исполкома Костромского областного Совета народных депутатов от 15.06.90 г. № 718/7 о регистрации религиозного общества Русской православной церкви в с. Карабаново Красносельского района и предложение Совета по делам религий при Совете Министров РСФСР от 27.07.90 г. № 2125 о его регистрации и передаче культового здания.

Постановили:

Зарегистрировать религиозное общество Русской православной церкви и разрешить открыть молитвенное здание в с. Карабанове Красносельского района Костромской области.

Член Совета Исх. № 2040

Г.А.Михайлов 17.09.90."

Странная бумага. Как любая реальность советской действительности, сплошь составлена из фикций.

"Религиозное общество в с. Карабанове" — фикция, и его "учредители" — фикция. Пресловутая "двадцатка" — список двадцати учредителей религиозного общества — это нечто вроде купчей незабвенного Павла Ивановича Чичикова, просто правила игры в "слушали-постановили", в список попали случайные люди, согласившиеся расписаться в бумаге. Подписью ограничилась вся их деятельность по созданию общины в селе. Во всем "религиозном обществе" в 1990 году была одна-единственная живая душа — Борис Павлович Волин, только жил он к этому времени не в Карабанове, а в Иконникове, православным христианином себя никогда и нигде не именовал, а если кто-то из приятелей титуловал его в очередном тосте "верующим атеистом", он не спорил и опрокидывал: выпить, мол, за что хочешь приятно. Да верует ли он в Бога? Не знаю. Я предпочитаю не лезть в чужую душу, если меня не приглашают. На цепочке для красоты носят крестик, а не веру, Впрочем, о Борисе Павловиче чуть позже.

Нечто кирпичное, высокопарно названное в бумаге за подписью члена Совета Г.А. Михайлова "культовым" или "молитвенным" зданием, по состоянию на день исторического решения от 15.06.90 г. — это 3,5 (ошибки нет, именно три с половиной) стены, без крыши, без окон, без дверей, без пола. В сводах из красного кирпича зияют огромные дыры, два кирпичных столба, поддерживающих остатки сводов, вот-вот рассыплются в прах. Слушали о передаче культового, постановили разрешить открыть молитвенное. Но зачем открывать, если входить и выходить можно по желанию с любой из четырех сторон света в проломы, где когда-то были окна или двери. Можно бы и с пятой, сверху, если кому-то придет в голову такая фантазия. Вместо пола — болото, мерзкая зловонная жижа, где — по щиколотку, а где — чуть ли не по колено: колхоз "Советская армия", что в Ивановском, много лет сваливал тут минеральные удобрения, снег на них валил, дождь на них лил. К 1980-м годам, рассказывают знающие люди, наша страна развитого социализма в 1,5 раза превзошла США по производству этих самых удобрений. Оттого и сыплются стены, оттого и рушатся столбы. А три с половиной стены просто потому, что до склада была здесь МТС, трактору в церковную дверь не проехать, вот и своротили тутошние мужички-богоносцы северную стенку, а сверху положили перемычку железобетонную, чтобы крыша не рухнула на головы строителей светлого коммунистического будущего.

А. И. Эдельштейн. Воспоминания об отце Николае Эшлимане.


С о. Николаем Эшлиманом. Юра познакомился вскоре по приезду в Москву в аспирантуру в 61 г. Семья о. Николая жила тогда в огромной перенаселенной квартире на Пушкинской, куда привел Юру другой временный жилец этой коммуналки, наш бывший друг — психиатр. Познакомившись, они сразу подружились — у Юры был уже свой церковный опыт, было много общих интересов. Именно о. Николай познакомил потом Юру с Ведерниковыми.

О. Николай тогда совсем недавно начал свой священнический путь (около 2-х лет как был рукоположен, из них больше года был дьяконом). И теперь служил на своем первом самостоятельном приходе в c. Пречистом под Монино. Юра сразу же стал ездить к нему читать и проводил там почти все свое свободное время. Я же познакомилась с ним летом 62г., а с осени,когда наступило время моего 2-х годичного пребывания в Москве, стала стала часто бывать и на городской квартире, и в Монино.

В их большой «2-х палубной» комнате на Пушкинской тогда всегда было людно и весело. Кроме о. Николая и Ирины, был маленький сын Саша, мама о. Николая Елена Николаевна, маленькая круглая «баба Ганя», нянчившая еще самого о. Николая, а теперь Сашу, и неизменный зверинец — две здоровых собаки, попугай и черепаха. Собаки были достопримечательностью всей улицы Пушкина — когда Юра прогуливал их, он возвращался красный от комплиментов. Шелковый шоколадный сеттер Кадо (прямой потомок псарни Геринга, как уверяли) был вскоре отдан подмосковному охотнику, что гораздо более соответствовало его характеру, чем жизнь в коммуналке, а черный королевский пудель Тиль, ласковый общий друг, прожил у них еще около 20 лет.

Мои первые беседы с о. Николаем состояли, в основном, из «бунта», но терпение он терял редко, улыбался своей ясной детской улыбкой, и отношения у нас были хорошие. Когда на Пушкинской не было гостей, а были мы либо вдвоем с Юрой, либо я одна, он подолгу играл нам на рояле и, по-моему, играл глубоко. Живописи я его в те годы видела мало, определенного впечатления как-то не сложилось, а иконы он писал уже позже, когда я его совсем не видела. Любил поэзию, мог часами слушать Цветаеву, с которой я тогда не расставалась.

Пречистенскую его церковь я очень полюбила, хотя, вообще, к церкви не имела тогда никакого отношения. Конечно, и сама по себе она была очень хороша — целомудренная, белокаменная, уютная, — но дело было не только в этом. Была тогда во всем гармония — освобождение от городской сутолоки, совместные поездки в электричке, чудесная дорога — по лугам, перелескам, молодым ельникам и освещавшее всю эту дорогу белоснежное сияние «нашей церкви» — вершины ландшафта, конечной и высшей точки... Тогда я не знала, что так на Руси стоят почти все деревенские церкви. Было всегда и счастье самой встречи — Юру о. Николай очень любил и при каждой встрече неизменно сиял искренней радостью.

Иногда мы оставались там, в просторном церковном доме, на 2-3 дня, собирали маслята под крошечными елочками в посадках (при нас этот лес так и не успел вырасти), а когда Юра после службы оставался еще с о. Николаем в церкви, я либо сама, либо с сестрами-монашками, которые тогда почти постоянно жили в сторожке, готовила еду.

Церковь под Монино для меня не просто поэтическое воспоминание. Это была первая церковь в моей жизни и в те годы — почти единственная. Понимала службу еще плохо, но ходила почти всегда, когда бывала там. Трудно, конечно, утверждать это теперь, но вполне возможно, что если бы на моем пути не было о. Николая, церковь для меня оставалась бы чужой еще на долгие годы, если не навсегда. Тогда мне не с кем было сравнить его, но и позже, когда перед глазами было много уже Богослужений, и плохих, и хороших, я всегда осознавала, что его, действительно, сравнить не с кем. Будучи человеком творческим, он каждую службу «творил» с тем вдохновением, которое дается только благодатью. Прекрасный слух и глубокий сердечный голос, чуткий глаз художника, не только не терпящий фальши, но во всем стремящийся к гармонии — жесте, шаге, цвете... Это благодатное вдохновенье чувствовалось всеми — старыми и молодыми, образованными и необразованными, поэтому уже первая его церковь почти сразу стала местом паломничества, и так продолжалось на всех последующих его приходах, куда неизменно приезжали его прежние прихожане, затрачивая для этого по нескольку часов на дорогу.

Именно эта все возрастающая популярность и послужила уже в 63-м году причиной перевода его на более скромный приход в деревню Куркино, а менее чем через год — в Павшино, где вместо церкви я помню какое-то непонятое здание из красного кирпича, много пыли и строительного мусора и совершенное отсутствие зелени. На этом пребывание о. Николая настоятелем и кончилось. В 64-65 гг. он служил вторым священником в Гребнево, затем, до снятия регистрации в 66 г. — в Покровской церкви в Лыщиковом переулке в Москве.

Куркино тоже было местом живописным (и церковь, помнится, стояла на горе), но всё-же не таким радостным, как «наше» первое место. Однако, именно здесь о. Николай крестил меня и венчал нас, и событие это сопровождалось нагромождением странных и нелепых помех. Юра вдруг по дороге к Анатолию Васильевичу в Переделкино сел в какую-то другую электричку, чего с ним никогда не бывало, ни до, ни после, а когда он пересел и, наконец, добрался до А. В., оказалось, что у него отлетела подошва, так что приехали они оба с большим опозданием, сильно переволновались, к тому же все мы почему-то пошли к церкви в Куркино не прямо по тропинке в снегу, а далеко в обход, и в результате всё состоялось на несколько часов позже, чем было намечено. Но зато о. Николай радовался потом, как ребенок, вспоминая, как мы «их» победили. Надо заметить, что эта мысль не была для него случайной. И тогда, и потом, во время духовного общения со мной, да и в общих беседах он не раз настаивал, что «он» силен и что забывать об этом не следует. По той страстности, с которой он иногда это говорил, нетрудно было догадаться, что это его внутренний, мучительный для него опыт.

К 63-му же году относится покупка дома в Бутаково, в котором и сейчас живет Ирина Дмитриевна. Вместе с домом Ведерниковых в Переделкино этот дом среди лугов и с Москвой-рекой за забором, стал в 63-65 гг. нашим любимым местом встреч с близкими людьми. Никогда не исчезнут из нашей памяти большой круглый стол в углу, за которым мы до ночи просиживали с о. Николаем, прогулки по берегу реки, шаткий мостик, на котором мы стояли до тех пор, пока комары окончательно не прогоняли нас спать. С самого начала собаки, кошки разных пород и попугай стали равноправными членами семьи этого дома. Но нашим неизменным другом оставался долгожитель Тиль, то сидящий с нами на равных за столом над своей тарелочкой, то расположившийся удобным ковриком для ног под столом. Умер он лет 20-и, седой и слепой, а навязаные Ириной из его «овечьей» шерсти свитера, возможно и сейчас живы.

О Николай в те годы был человеком не только вдохновенным, но и очень внимательным и теплым со всеми, кто обращался к нему — и не только как к духовнику. Но особенно меня тогда поражала его способность обращаться с детьми. Как-то, когда Саша в очередной раз не желал слушаться, и мы заговорили об этой «животрепещущей» для нас проблеме, он сказал, очень уверенно и, вместе с тем, с грустью, — никакого воспитания не нужно, только любовь. Если есть настоящая любовь, дети это сразу чувствуют, и тогда всё получается. Он, конечно, был прав,хотя и сам иногда забывал, что любовь эта должна быть еще и деятельной...

Как духовник, о. Николай подходил к детям удивительно хорошо. Это я наблюдала и в отношении своего старшего сына, и в отношении других детей. Дети платили ему полным доверием — наверное, сразу же чувствовали в нем такого же ребенка, только более мудрого и терпеливого.

Когда писалось известное открытое письмо Патриарху, я в Москве бывала уже только наездами. Третьего активного участника этого документа (о котором знают немногие) я недолюбливала, относилась к нему с недоверием, и сразу как-то подумала, что раз в это дело вмешался Феликс, хорошего уже ничего выйти не может. Однако, мотивы самого о. Николая мне были тогда очень близки, и в искренности его я никогда не сомневалась. Так получилось, что мы с Юрой были свидетелями события, которое и послужило главным толчком к написанию этого письма. Мы как раз приехали в Гребнево на денек к о. Николаю, который был болен, и принимал нас, лежа в постели. Я тогда исповедалась у него под вечер, а потом мы сидели за ужином, придвинув стол к его кровати, и тут вдруг женщина принесла ему циркуляр Патриарха, о существовании которого мы знали только понаслышке. До сих пор помню, какое тяжелое впечатление произвел тогда на больного о. Николая этот документ. Именно в тот вечер, видимо, и созрело в нем окончательное решение что-то делать, как-то пытаться исправить положение дел в русской Церкви.

Не берусь обсуждать сейчас правомерность избранных методов — в наше время об этом велось много разговоров, звучало много разных мнений. Знаю только, что личная судьба о. Николая как-то уж очень быстро повернулась трагически. Когда он перестал служить, он еще некоторое время осознавал себя священником, совершал богослужение, принимал своих духовных детей, но продолжалось это недолго — м. б., около года. Когда же мы после этого периода встретились, несколько месяцев спустя (они с Ириной неожиданно приехали к нам в Рязань, где мы тогда работали), то я с горечью увидела совсем другого человека. Возможно, это был самый плохой период его жизни — вместе со священством из него как-бы вынули душу. Помню, ощущение это доходило у меня прямо-таки до физической боли. Вроде и тот человек и не тот — другие жесты, другие слова, другие интонации. И ничего от былой гармонии, всё как-то не попадало в цель, всё било мимо...

Виделись мы в последующие годы редко, а летом 71 г. я узнала, что он ушел из семьи окончательно. Восприняла я тогда известие об этом очень остро, проплакала весь вечер, как будто хоронила очень близкого человека. Как раз незадолго до этого, когда я подумала по какому-то поводу, что еще в его силах попытаться служить, я написала ему длинное письмо (единственное за все годы нашего общения), где я умоляла его не упускать такую возможность и напоминала о том, кем он для нас всех был в свое время. Письмо это должен был передать Юра, но не нашел для этого удобного случая — видно, моим словам уже не суждено было дойти до него.

Жизнь его в новой семье мы уже близко не знали, видели его за эти годы считанные разы, да и то, когда он уже был серьезно болен и почти не вставал. Могу лишь догадаться, как мучился, как хотел потом объединить всех любимых, и прежних, и новых. И надо сказать, что его долгая болезнь, а затем смерть это дело за него совершили.

По своему собственному впечатлению от последней встречи и по впечатлениям тех, кто виделся с ним эти годы более регулярно, я знаю, что он к концу жизни во многом изменился, в нем чувствовались и глубина и твердость.

По всему светлому, мягкому облику своему, внутреннему вдохновению, искреннему участию к людям, которые все мы знали в пору его священства, о. Николай был человеком неповторимым — и тем да и будет помянут.

Остается лишь добавить, что у Юры за всю жизнь более близкого друга не было, что сам о. Николай неизменно сиял от любви к нему, что два священника дарили ему свои наперсные кресты за многие годы до его священства — о. Андрей и о. Николай.

А. И. Эдельштейн
май 1985 — апрель1986

(о. Николай Эшлиман 1930-1985.
Записки начаты через два дня после его смерти)