воскресенье, 26 июня 2011 г.

А. И. Эдельштейн. Воспоминания об отце Николае Эшлимане.


С о. Николаем Эшлиманом. Юра познакомился вскоре по приезду в Москву в аспирантуру в 61 г. Семья о. Николая жила тогда в огромной перенаселенной квартире на Пушкинской, куда привел Юру другой временный жилец этой коммуналки, наш бывший друг — психиатр. Познакомившись, они сразу подружились — у Юры был уже свой церковный опыт, было много общих интересов. Именно о. Николай познакомил потом Юру с Ведерниковыми.

О. Николай тогда совсем недавно начал свой священнический путь (около 2-х лет как был рукоположен, из них больше года был дьяконом). И теперь служил на своем первом самостоятельном приходе в c. Пречистом под Монино. Юра сразу же стал ездить к нему читать и проводил там почти все свое свободное время. Я же познакомилась с ним летом 62г., а с осени,когда наступило время моего 2-х годичного пребывания в Москве, стала стала часто бывать и на городской квартире, и в Монино.

В их большой «2-х палубной» комнате на Пушкинской тогда всегда было людно и весело. Кроме о. Николая и Ирины, был маленький сын Саша, мама о. Николая Елена Николаевна, маленькая круглая «баба Ганя», нянчившая еще самого о. Николая, а теперь Сашу, и неизменный зверинец — две здоровых собаки, попугай и черепаха. Собаки были достопримечательностью всей улицы Пушкина — когда Юра прогуливал их, он возвращался красный от комплиментов. Шелковый шоколадный сеттер Кадо (прямой потомок псарни Геринга, как уверяли) был вскоре отдан подмосковному охотнику, что гораздо более соответствовало его характеру, чем жизнь в коммуналке, а черный королевский пудель Тиль, ласковый общий друг, прожил у них еще около 20 лет.

Мои первые беседы с о. Николаем состояли, в основном, из «бунта», но терпение он терял редко, улыбался своей ясной детской улыбкой, и отношения у нас были хорошие. Когда на Пушкинской не было гостей, а были мы либо вдвоем с Юрой, либо я одна, он подолгу играл нам на рояле и, по-моему, играл глубоко. Живописи я его в те годы видела мало, определенного впечатления как-то не сложилось, а иконы он писал уже позже, когда я его совсем не видела. Любил поэзию, мог часами слушать Цветаеву, с которой я тогда не расставалась.

Пречистенскую его церковь я очень полюбила, хотя, вообще, к церкви не имела тогда никакого отношения. Конечно, и сама по себе она была очень хороша — целомудренная, белокаменная, уютная, — но дело было не только в этом. Была тогда во всем гармония — освобождение от городской сутолоки, совместные поездки в электричке, чудесная дорога — по лугам, перелескам, молодым ельникам и освещавшее всю эту дорогу белоснежное сияние «нашей церкви» — вершины ландшафта, конечной и высшей точки... Тогда я не знала, что так на Руси стоят почти все деревенские церкви. Было всегда и счастье самой встречи — Юру о. Николай очень любил и при каждой встрече неизменно сиял искренней радостью.

Иногда мы оставались там, в просторном церковном доме, на 2-3 дня, собирали маслята под крошечными елочками в посадках (при нас этот лес так и не успел вырасти), а когда Юра после службы оставался еще с о. Николаем в церкви, я либо сама, либо с сестрами-монашками, которые тогда почти постоянно жили в сторожке, готовила еду.

Церковь под Монино для меня не просто поэтическое воспоминание. Это была первая церковь в моей жизни и в те годы — почти единственная. Понимала службу еще плохо, но ходила почти всегда, когда бывала там. Трудно, конечно, утверждать это теперь, но вполне возможно, что если бы на моем пути не было о. Николая, церковь для меня оставалась бы чужой еще на долгие годы, если не навсегда. Тогда мне не с кем было сравнить его, но и позже, когда перед глазами было много уже Богослужений, и плохих, и хороших, я всегда осознавала, что его, действительно, сравнить не с кем. Будучи человеком творческим, он каждую службу «творил» с тем вдохновением, которое дается только благодатью. Прекрасный слух и глубокий сердечный голос, чуткий глаз художника, не только не терпящий фальши, но во всем стремящийся к гармонии — жесте, шаге, цвете... Это благодатное вдохновенье чувствовалось всеми — старыми и молодыми, образованными и необразованными, поэтому уже первая его церковь почти сразу стала местом паломничества, и так продолжалось на всех последующих его приходах, куда неизменно приезжали его прежние прихожане, затрачивая для этого по нескольку часов на дорогу.

Именно эта все возрастающая популярность и послужила уже в 63-м году причиной перевода его на более скромный приход в деревню Куркино, а менее чем через год — в Павшино, где вместо церкви я помню какое-то непонятое здание из красного кирпича, много пыли и строительного мусора и совершенное отсутствие зелени. На этом пребывание о. Николая настоятелем и кончилось. В 64-65 гг. он служил вторым священником в Гребнево, затем, до снятия регистрации в 66 г. — в Покровской церкви в Лыщиковом переулке в Москве.

Куркино тоже было местом живописным (и церковь, помнится, стояла на горе), но всё-же не таким радостным, как «наше» первое место. Однако, именно здесь о. Николай крестил меня и венчал нас, и событие это сопровождалось нагромождением странных и нелепых помех. Юра вдруг по дороге к Анатолию Васильевичу в Переделкино сел в какую-то другую электричку, чего с ним никогда не бывало, ни до, ни после, а когда он пересел и, наконец, добрался до А. В., оказалось, что у него отлетела подошва, так что приехали они оба с большим опозданием, сильно переволновались, к тому же все мы почему-то пошли к церкви в Куркино не прямо по тропинке в снегу, а далеко в обход, и в результате всё состоялось на несколько часов позже, чем было намечено. Но зато о. Николай радовался потом, как ребенок, вспоминая, как мы «их» победили. Надо заметить, что эта мысль не была для него случайной. И тогда, и потом, во время духовного общения со мной, да и в общих беседах он не раз настаивал, что «он» силен и что забывать об этом не следует. По той страстности, с которой он иногда это говорил, нетрудно было догадаться, что это его внутренний, мучительный для него опыт.

К 63-му же году относится покупка дома в Бутаково, в котором и сейчас живет Ирина Дмитриевна. Вместе с домом Ведерниковых в Переделкино этот дом среди лугов и с Москвой-рекой за забором, стал в 63-65 гг. нашим любимым местом встреч с близкими людьми. Никогда не исчезнут из нашей памяти большой круглый стол в углу, за которым мы до ночи просиживали с о. Николаем, прогулки по берегу реки, шаткий мостик, на котором мы стояли до тех пор, пока комары окончательно не прогоняли нас спать. С самого начала собаки, кошки разных пород и попугай стали равноправными членами семьи этого дома. Но нашим неизменным другом оставался долгожитель Тиль, то сидящий с нами на равных за столом над своей тарелочкой, то расположившийся удобным ковриком для ног под столом. Умер он лет 20-и, седой и слепой, а навязаные Ириной из его «овечьей» шерсти свитера, возможно и сейчас живы.

О Николай в те годы был человеком не только вдохновенным, но и очень внимательным и теплым со всеми, кто обращался к нему — и не только как к духовнику. Но особенно меня тогда поражала его способность обращаться с детьми. Как-то, когда Саша в очередной раз не желал слушаться, и мы заговорили об этой «животрепещущей» для нас проблеме, он сказал, очень уверенно и, вместе с тем, с грустью, — никакого воспитания не нужно, только любовь. Если есть настоящая любовь, дети это сразу чувствуют, и тогда всё получается. Он, конечно, был прав,хотя и сам иногда забывал, что любовь эта должна быть еще и деятельной...

Как духовник, о. Николай подходил к детям удивительно хорошо. Это я наблюдала и в отношении своего старшего сына, и в отношении других детей. Дети платили ему полным доверием — наверное, сразу же чувствовали в нем такого же ребенка, только более мудрого и терпеливого.

Когда писалось известное открытое письмо Патриарху, я в Москве бывала уже только наездами. Третьего активного участника этого документа (о котором знают немногие) я недолюбливала, относилась к нему с недоверием, и сразу как-то подумала, что раз в это дело вмешался Феликс, хорошего уже ничего выйти не может. Однако, мотивы самого о. Николая мне были тогда очень близки, и в искренности его я никогда не сомневалась. Так получилось, что мы с Юрой были свидетелями события, которое и послужило главным толчком к написанию этого письма. Мы как раз приехали в Гребнево на денек к о. Николаю, который был болен, и принимал нас, лежа в постели. Я тогда исповедалась у него под вечер, а потом мы сидели за ужином, придвинув стол к его кровати, и тут вдруг женщина принесла ему циркуляр Патриарха, о существовании которого мы знали только понаслышке. До сих пор помню, какое тяжелое впечатление произвел тогда на больного о. Николая этот документ. Именно в тот вечер, видимо, и созрело в нем окончательное решение что-то делать, как-то пытаться исправить положение дел в русской Церкви.

Не берусь обсуждать сейчас правомерность избранных методов — в наше время об этом велось много разговоров, звучало много разных мнений. Знаю только, что личная судьба о. Николая как-то уж очень быстро повернулась трагически. Когда он перестал служить, он еще некоторое время осознавал себя священником, совершал богослужение, принимал своих духовных детей, но продолжалось это недолго — м. б., около года. Когда же мы после этого периода встретились, несколько месяцев спустя (они с Ириной неожиданно приехали к нам в Рязань, где мы тогда работали), то я с горечью увидела совсем другого человека. Возможно, это был самый плохой период его жизни — вместе со священством из него как-бы вынули душу. Помню, ощущение это доходило у меня прямо-таки до физической боли. Вроде и тот человек и не тот — другие жесты, другие слова, другие интонации. И ничего от былой гармонии, всё как-то не попадало в цель, всё било мимо...

Виделись мы в последующие годы редко, а летом 71 г. я узнала, что он ушел из семьи окончательно. Восприняла я тогда известие об этом очень остро, проплакала весь вечер, как будто хоронила очень близкого человека. Как раз незадолго до этого, когда я подумала по какому-то поводу, что еще в его силах попытаться служить, я написала ему длинное письмо (единственное за все годы нашего общения), где я умоляла его не упускать такую возможность и напоминала о том, кем он для нас всех был в свое время. Письмо это должен был передать Юра, но не нашел для этого удобного случая — видно, моим словам уже не суждено было дойти до него.

Жизнь его в новой семье мы уже близко не знали, видели его за эти годы считанные разы, да и то, когда он уже был серьезно болен и почти не вставал. Могу лишь догадаться, как мучился, как хотел потом объединить всех любимых, и прежних, и новых. И надо сказать, что его долгая болезнь, а затем смерть это дело за него совершили.

По своему собственному впечатлению от последней встречи и по впечатлениям тех, кто виделся с ним эти годы более регулярно, я знаю, что он к концу жизни во многом изменился, в нем чувствовались и глубина и твердость.

По всему светлому, мягкому облику своему, внутреннему вдохновению, искреннему участию к людям, которые все мы знали в пору его священства, о. Николай был человеком неповторимым — и тем да и будет помянут.

Остается лишь добавить, что у Юры за всю жизнь более близкого друга не было, что сам о. Николай неизменно сиял от любви к нему, что два священника дарили ему свои наперсные кресты за многие годы до его священства — о. Андрей и о. Николай.

А. И. Эдельштейн
май 1985 — апрель1986

(о. Николай Эшлиман 1930-1985.
Записки начаты через два дня после его смерти)

Комментариев нет:

Отправить комментарий